В глазах полковника стояла беспощадность уже произнесенного приговора, будто не он всего полчаса назад подымался вместе со снайпером из окопа навстречу пулям, не он выплескивал из себя ярость, до побелевших костяшек сжимая в руках пистолет.
"Никакого прощения не будет, — понял Авдотьин. — Ни прощения, ни выяснения причин. Стоит только где-то хоть разок сболтнуть…"
Он понял, что это не прихоть полковника, а та железная, фронтовая необходимость, которая посылает на смерть сотни людей, чтобы спасти тысячи. И никогда не будет у чекиста никаких сомнений в правильности исполненного…
5
То ли майор внутренней службы, а может быть все еще полковник военной разведки, или уже целый генерал НКВД усмехнулся и подмигнул то ли зеку Чехонину, то ли снайперу Авдотьину, как обычно подмигивают люди старым знакомцам.
— Ну, а раз вспомнил, так подсаживайся поближе, — пригласил майор. — Поговорим кое о чем по-своему, по-фронтовому.
Усмехнувшись в свою светлую бородку так, что бы не выглядело это вызывающе, Авдотьин подтащил вплотную к столу табурет и с интересом глянул на майора, набравшего в этот момент какой-то короткий, трехзначный номер на телефоне и скомандовавшего:
— Чай, сахар, лимон, бутерброды свежие!
И тут же обратился запросто, будто к другу, к Авдотьину:
— Я вот еще ничего с утра не ел, а тебе тоже не в тягость будет, а то какая б у нас хорошая пайка не была, а всё казенная…
Местная пайка еще три дня назад, по прибытии в лагерь, удивила Чехонина до невозможности. Так не кормили не только в полутора десятке предыдущих лагерей, пересылок и тюрем, где он успел за свою жизнь отметиться, но иной раз и на фронте. И судя по лицам местных старожилов пайку эту не выгоняли из многострадальных зековских тел неподъемными нормами выработки.
— А пока, хочешь ты или не хочешь, — переключился с приятного на необходимое майор, — начинай потихоньку рассказывать, как ты из Авдотьина Чехониным стал, да и как сюда попал — тоже интересно…
Кум приподнял над столом пухленькую папку с надписью "Дело" и непонятными для непосвященных буквенно-цифровыми аббревиатурами на обложке.
— Вот тут про тебя много чего написано, да только все нечеловеческим языком, казенным. А мне вот интересно, как сюда тот самый снайпер попал… Да, а с глазами-то у тебя что? Про зрение нигде ничего не сказано…
— Форс это, — пояснил Авдотьин, снимая красивые очки в тонкой золотистой оправе. — Понты, если по-нашему. Тут стеклышки простые, да и не стеклышки вовсе, плексиглас авиационный, тот, что на фонари кабин идет.
— А зачем тебе пустые очки? — и насторожился, и удивился одновременно майор. — Под интеллигента косить? Так ты и без них на громилу не тянешь. Да и неудобно, небось, по камерам да пересылкам их сохранять? Начальство, да конвой так и спешат от греха подальше прибрать…
— Так я, гражданин начальник, не уркаган какой и не бухгалтер-растратчик, что б меня опасаться, — солидно огладил бородку Авдотьин. — Себя уважаю, да и другие меня тоже. По лагерям немало бывал, знают меня, да и конвойные на всем пути наслышаны были, кого везут. Кой-кто говорил даже: "Побольше б таких, не служба была б, а малина"…
— Слышал-слышал, как же, — покивал в ответ майор. — Где Часовщик, там всегда порядок, тишина и покой. Сам не шумит, другим не дает. Закона старого держится, с начальством уважителен, но не сучится.
— А как же без уважения? — согласился Авдотьин. — Мы воруем, вы ловите. Поймали, доказали — изволь отбыть без бузы и шороха, что положено. Вот только если и тебе выдается положенное. Да что ж я вас, гражданин начальник, учить-то буду? Сами все знаете получше меня, раз теперь в должности такой.
— А прямо спросить? — подсказал майор. — Как, мол, сюда попал? На чем погорел?
— Так не мое это дело, — уклончиво ответил Авдотьин, — вот только, помнится, в сорок четвертом на вас полковничьи погоны были… Ну, да времена меняются, люди нынче кругом новые…
— А ты на этот маскарад не смотри, — посоветовал майор. — В сорок третьем я к вам в батальон тоже не в чекистском обмундировании приезжал.
— Вот-вот, я и говорю, какое мое дело? Разве вы, гражданин начальник здесь, да в майорских погонах, значит, так надо. А мое дело — вас слушать, помогать, если смогу, на ошибки ваши указывать, если такие случатся.
— И частенько в прежних местах указывал? — искренне поинтересовался майор.
— Да бывало, все мы люди живые, кто не работает, тот не ошибается. Важно ошибку во время заметить, не дать ей в непоправимую перерасти…
— А что по-твоему непоправимо?
— Да смерть человеческая непоправима, — пояснил Авдотьин. — Остальное всегда можно как-то поправить, ну, или компенсировать…
Тут в их разговор, доброжелательный и спокойный, вмешался дневальный по корпусу, такой же молоденький солдатик, как и тот, что конвоировал сюда Авдотьина. Солдатик принес на чеканном медном подносе, сделанном где-то в Центральной Азии лет двести-триста назад, пару граненых стаканов в мельхиоровых, фигурных подстаканниках, сахарницу, полную мелкого, ослепительного белого, как снег за окнами, песка, блюдечко с тонко нарезанным лимоном и тарелку с горкой бутербродов, накрытую цветастой салфеткой. Следом за ним второй паренек в потрепанном, грязноватом мундирчике, явно подменном для хозработ, притащил здоровенный, литров на пять, закопченный чайник, исходящий жаром, чувствительным даже в таком протопленном помещении. Поднос с нехитрой, но такой аппетитной снедью был водружен на стол, а чайник второй солдатик поставил на пол, предупредив: "Оно, тарищ майор, огнянное! Кяпиток!"
— Приступай, рядовой, — пригласил майор, разливая чай.
Отказываться Авдотьин не стал, в лагерях от угощенья не отказываются, прихватил лежащий сбоку большущий бутерброд с толстым, смачным куском любительской колбасы — когда еще такую попробуешь, в посылках с воли сырокопченую иной раз пропускают, да только на нынешней зоне не посылок, ни писем ждать неоткуда и некому. Так хитро накрутили после приговора исполнители, что исчезли с людских глаз и почтовых адресов несколько сотен приговоренных, будто и не было их никогда на свете.
— Рассказать вы меня о себе попросили, — прожевав бутерброд и запив его кисло-сладким, крепким чаем, сказал Авдотьин. — Понимаю, что не просто так, особенно с переменой фамилии. Значит, начал я свою жизнь лагерную в пятнадцать лет, считай, перед самой войной. Осудили тогда нас за один грабеж, дальше рыть не стали, поленились, а в самом деле за нами много чего к тому времени числилось…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});